Домой

2-е издание, исправленное, дополненное, с приложениями москва ● 2011




Название2-е издание, исправленное, дополненное, с приложениями москва ● 2011
страница9/32
Дата21.02.2013
Размер3.92 Mb.
ТипРеферат
3.1.2. Страх смерти и отчаяние (эмоциональные абсолютизации смерти)
Неизвестный автор
3.1.3. Абсолютизация смерти как феномен культуры (некрофилия антикультуры)
О так называемом «праве на смерть»
3.1.4. Философия убийства
Второй пример.
3.1.5. Человек не является чисто смертным существом
3.1.6. Жить значит умирать?
Подобные работы:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   32
^

3.1.2. Страх смерти и отчаяние (эмоциональные абсолютизации смерти)




Страх смерти хуже самой смерти

Поговорка


Мужество — это когда человек не дает страху руководить своей жизнью.

^ Неизвестный автор


Сразу же оговоримся, в умеренной дозе страх смерти необходим человеку. Такой страх лучше называть не страхом, а боязнью, неприятием, нежеланием смерти. Боязнь, нежелание смерти вытекает из нашего естественного инстинкта самосохранения. Страх же смерти есть преувеличенное, гипертрофированное переживание опасности смерти. Оно так же вредно, пагубно, как и пассивное приятие или прямое стремление к смерти. Это тот случай, когда говорят: крайности сходятся. Испытывающий сильный страх смерти подвергает себя почти такой же опасности, как и стремящийся к ней. Известна такая притча:

— Куда ты идешь? — спросил странник, повстречавшись с Чумой.

— Иду в Багдад. Мне нужно уморить там пять тысяч человек.

Через несколько дней тот же странник вновь встретил Чуму.

— Ты сказала, что уморишь пять тысяч, а погубила пятьдесят! — упрекнул он ее.

— Нет, — возразила Чума. — Я уморила только пять тысяч, а остальные умерли от страха.

Как видим, люди давно знали о таком свойстве сильного страха смерти.

Игорь Вагин, автор книги «Заяц, стань тигром», комментирует: «Это древняя притча. Но если вы поинтересуетесь данными Всемирной организации здравоохранения, то узнаете, что во время стихийных бедствий, катастроф, природных катаклизмов от полученных травм гибнут всего лишь 30 процентов людей. Остальные умирают... от страха!»

“Крайний ужас, — пишет К. Ламонт, — может парализовать человека, лишить его дара речи или вызвать сильное сердцебиение; после землетрясений находят мертвых мужчин и женщин, у которых нет никаких следов повреждений”1. Говорят: у страха глаза велики. Действительно, в основе страха смерти лежит преувеличенное представление о всесилии смерти, о том, что жизнь есть нечто весьма хрупкое, жалкое, беспомощное по сравнению с Ее Величеством Смертью.

Еще более глубоким эмоциональным состоянием, подавляющим всякую волю, всякое сопротивление, является отчаяние (чувство полной безнадежности, безысходности). В научной литературе не раз описывались случаи, получившие название “смерть Вуду”.


“Явлением этим, — пишут Ц.П. Короленко и Г.В. Фролова, — интересовались многие исследователи; причина смерти имела чисто психологическую окраску. Исследователи замечали, что австралийские аборигены, узнав, что на них “брошено” проклятье или колдовство за то, что они нарушили какой-либо важный запрет (табу), реагировали яркими симптомами паники, переходящей в отчаянье, отказ от всякой деятельности, апатию. Состояние это приводило к смерти.

(...) Рихтер предполагал, что... причиной ее (“смерти Вуду” — Л.Б.) является не страх, а безнадежность. (именно безнадежность, утверждают некоторые исследователи, становится также причиной смерти многих людей, терпящих бедствие на воде и т. п. Латинское изречение “пока дышу — надеюсь”, видимо, будет соответствовать истине и в другом его прочтении: “пока надеюсь — дышу”.)

(...) Смерть в результате ожидания смерти и сегодня не является редкостью... Возможно, у людей, живущих в крайне суеверном окружении, механизм ожидания смерти может быть значительно усилен. Возможно, что процесс “аутосуггестии” — самовнушения — изменяет жизненно важные физиологические механизмы, в результате происходит нарушение центра вегетативной нервной системы. Характерно, что результаты патолого-анатомических исследований в таких случаях указывают на симптомы вазомоторного паралича... Разумеется, не суеверия служат пусковым толчком, а усиленные эмоции страха, длительное чувство тревоги, угрозы. И даже не сам страх непосредственно перед какой-то причиной, а фрустрация, такие ситуации, в которых возникает твердое убеждение, что все напрасно, спасения нет”1.


О пагубности психологического настроя, лежащего в основе отчаяния, писал французский врач Ален Бомбар. Он провел специальное исследование причин гибели потерпевших кораблекрушение. Вот что мы читаем в его книге “За бортом по своей воле”:


“Ежегодно пятьдесят тысяч человек погибает, уже находясь в спасательных судах. Неужели ничего нельзя сделать для их спасения? А если можно, то что? Я принялся перечитывать легендарные рассказы о потерпевших кораблекрушение, но, судя по ним, всякая борьба казалась безнадежной, а всякая надежда бессмысленной.

(...) 14 апреля 1918 года трансатлантический пассажирский пароход “Титаник” столкнулся с айсбергом. Через несколько часов “Титаник” затонул. Первые суда подошли к месту катастрофы всего через три часа после того как пароход исчез под водой, но в спасательных шлюпках уже было немало мертвецов и сошедших с ума. Знаменательно, что среди тех, кто поплатился безумием за свой панический страх или смертью за безумие, не было ни одного ребенка моложе десяти лет. Эти малыши находились еще в достаточно разумном возрасте.

Подобные примеры подкрепили мое интуитивное убеждение, что моральный фактор играет решающую роль. Статистические данные, утверждающие, что 90% жертв погибает в течение первых трех дней, следующих за кораблекрушением, сразу стали удивительно понятными. Ведь для того чтобы умереть от голода или жажды, потребовалось бы гораздо больше времени!

Когда корабль тонет, человеку кажется, что вместе с его кораблем идет ко дну весь мир; когда две доски пола уходят у него из-под ног, одновременно с ними уходит все его мужество и весь его разум. И даже если найдет в этот миг спасательную шлюпку, он еще не спасен. Потому что он замирает в ней без движения, сраженный обрушившимся на него несчастьем. Потому что он уже больше не живет. Окутанный ночной тьмой, влекомый течением и ветром, трепещущий перед бездной, боящийся и шума и тишины, он за каких-нибудь три дня окончательно превращается в мертвеца.

Жертвы легендарных кораблекрушений, погибшие преждевременно, я знаю: вас убило не море, вас убил не голод, вас убила не жажда! Раскачиваясь на волнах под жалобные крики чаек, вы умерли от страха.

Итак, для меня стало совершенно очевидным, что множество потерпевших кораблекрушение гибнет задолго до того, как физические или физиологические условия, в которых они оказываются, становятся действительно смертельными.

Как же бороться с отчаянием, которое убивает вернее и быстрее любых физических лишений?”1.


Переплыв на надувной лодке Атлантический океан без запасов пищи и воды, А. Бомбар доказал, что даже в самых отчаянных условиях можно с успехом бороться за жизнь.

Его опыт повторили в четырех экспедициях болгарские мореплаватели Дончо и Юлия Папазовы. В книге “С “Джу” через Тихий океан” Дончо Папазов не раз отмечал, что борьба с испугом, страхом, отчаянием — непременное условие выживания в экстремальных условиях. Он, например, писал:


“Меня много раз спрашивали: “А не страшно ли вам?” И я всегда затруднялся с ответом. Я не могу утверждать, что мне неведом страх. Не умею также объяснить, как удается усилием воли отбросить его. Подавить. Заглушить его, четко и ясно сознавая, что закравшийся в душу страх — это начало предательства цели, усилий, друзей. И все-таки одни люди рождаются трусливыми или с годами взращивают в своей душе страх. Другие вовсе не ведают страха. Третьи преодолевают его. У нас с Джу даже испуг — табу. Оставляем его на берегу, сделав его уделом дней подготовки к экспедиции и рассуждений о возможных злоключениях и авариях”2.


В одной книге приводится мудрая притча о надежде. Ее рассказал Александр Жебровский, один из героев-моряков, выдержавших 82-дневное вынужденное плавание на небольшом катере в океане. Вот как передает этот рассказ писатель Л. Наумов:


“— А кто из вас, ребята, знает старого моряка Ивана Аурова? — спросил Жебровский...

— Это прадед мой. Толковый был старик. Рассказывал он как-то своему сыну — деду значит моему, а уж тот — мне. Эта сказка, как вам сказать, стала вроде нашим семейным гербом... Пришел как-то моряк к мудрецу и говорит: “пропаду, наверное. В такую бурю в последний раз попали — не приведи господи! еле жив остался. Посоветуй мне, ты все знаешь: как мне живым остаться до старости?” Что же, — отвечает мудрец, — это можно. Вот тебе, говорит, кувшин, с ним не пропадешь”.

Плавает моряк год-другой. Шторма переносит почище того, в который мы сейчас попали. И ничего — живет. “Что же, — думает он, — за кувшин такой, что он от беды меня оберегает?” Отвинтил он раз пробку и заглянул внутрь. А в кувшине ничего нет — пустой. “Вот тебе и раз — удивился моряк. — Что же мудрец мне голову морочит?”

Пришли они в порт, где этот мудрец жил, и моряк пошел к мудрецу. “Что же ты, мудрец, мне пустой кувшин дал? Там же ничего нет”. “Как нет? — спросил мудрец. “Так и нет, смотри сам”. Заглянул мудрец в кувшин и говорит: “Э-э, плохо ты смотришь, парень. Там есть одна вещь. Надеждой она прозывается. Надеждой! С нею моряк никогда не пропадет. Все может моряк потерять, но надежду он терять не должен. С нею из любого шторма, из любой беды выйдет моряк, и какая бы буря ни разразилась, какой бы шторм ни бушевал, — всегда у моряка должна жить надежда, что все будет хорошо. Она его и хранить от всех невзгод будет. Вот так!”...

Понравилась тогда моему деду — Ивану Аурову — эта сказка, и определил он тогда так: пусть в нашем моряцком роду будет жить вот эта самая надежда. И что ж! У нас в роду никто в море не погибал, все до старости доживали, а ведь моряками были все — и прадед, и дед, и отец мой. Вот какие дела-то, ребята. Так что надежду никогда терять нельзя”1.


Мы не случайно привели здесь высказывания людей, побывавших в экстремальных условиях и выдержавших испытание с честью. Это компетентные высказывания. В них выражено твердое убеждение, что страх смерти и отчаяние — эти эмоциональные абсолютизации смерти — вредны, опасны, пагубны для человека.

Страх смерти может быть пагубен не только в экстремальных ситуациях, но и в обычной жизни. Например, неумеренный страх за жизнь ребенка толкает родителей на действия, тормозящие его нормальное развитие. «…Мне кажется правдой, — писал известный педагог Януш Корчак, — что чем больше мать из состоятельных кругов страшится мысли о возможной смерти ребенка, тем меньше у него условий стать хоть сколько-нибудь физически развитым и духовно самостоятельным человеком. Всякий раз, когда я вижу в выкрашенной белой масляной краской комнате, среди белой полированной мебели, в белом платьице, с белыми игрушками бледного ребенка, я испытываю неприятное чувство: в этой хирургической палате, а не детской комнате должна воспитаться малокровная душа в анемичном теле»2.

^

3.1.3. Абсолютизация смерти как феномен культуры (некрофилия антикультуры)



Апология смерти и “метафизика ужаса” (Ю.Н. Давыдов) занимали видное место в культуре ХХ века и продолжают занимать сейчас. Это связано прежде всего с такими трагическими событиями как первая и вторая мировые войны и наступившей после них невиданной в истории гонки вооружений.

Вот как описывает эту ситуацию известный физик Макс Борн:


«Непрерывно ведутся чудовищно дорогие приготовления к войне, не допустимые ни при каких обстоятельствах. Такова безумная ситуация, в которой мы пребываем. Кажется, будто цивилизация осуждена на уничтожение по причинам, скрытым в ее собственной структуре. Литература и философия нашего времени отражают эту ситуацию: я имею в виду романы Олдоса Хаксли и Джорджа Оруэлла, а также труды философов-экзистенциалистов»1.


Возведение смерти в Абсолют выросло до масштабов гигантского социального явления, стало феноменом массовой культуры. Эти бесконечные романы и фильмы ужасов, катастроф, триллеры, боевики и т. п., информационная некрофилия в средствах массовой информации [СМИ]... Одним словом, постоянная обращенность к теме смерти, некрофилия. Взять хотя бы эти фильмы ужасов. Да и не только они. Вспоминается французский фильм “Дива”. Обыкновенный фильм, не относящийся к разряду фильмов ужаса. И что же? На протяжении полутора часов в нем совершается множество убийств и притом с легкостью необыкновенной. Такое впечатление, будто не людей убивают, а семечки щелкают или консервные банки вскрывают. Жутко становится на душе. Неужели жизнь человека и в самом деле — копейка? Демонстрируемые в фильмах многочисленные сцены насилия и убийства вольно или невольно воспитывают зрителя в духе философии “бытие перед лицом смерти”, т. е. постоянной обращенности сознания к смерти.

Дело не только в фильмах. Современная культура заражена трупным ядом абсолютизации смерти, смертной природы человека. В ней весьма значительны апокалипсические, человекоубийственные настроения. Если в прошлом веке философы провозглашали “бог умер”, то в нынешнем столетии некоторые кликушествуют: “человек умер”. Говорят также о смысле смерти, о ее положительном значении для жизни, о бытии перед лицом смерти и т. д. и т. п.

Еще на рубеже XIX и XX веков появились писатели, драматурги, которые избрали тему смерти главной в своем творчестве. Взять хотя бы бельгийского драматурга Мориса Метерлинка. Он написал целый ряд пьес в духе “театра смерти”:


«Метерлинк пишет символистские драмы из цикла «театра смерти»… Он сконденсировал в себе «фламандский мистицизм». Место бога в мировоззрении Метерлинка было занято еще более безликим и неопределенным понятием, Неизвестным. Трибуной Неизвестного стал символистский театр Метерлинка, «театр смерти». Философия Метерлинка была одной из многих попыток идеалистической мысли конца XIX века подыскать подходящую замену скомпрометированной идее бога («бог умер»), найти ему аналогию, которая была бы, однако, свободна от церковных несообразностей и была бы философски более или менее респектабельной.

Философия Метерлинка до крайности проста: Человек — жертва Неизвестного, бессильное и жалкое существо, «без видимой цели отданное во власть безразличной ночи». Соответственно, «наша смерть руководит нашей жизнью, и наша жизнь не имеет иной цели, чем наша смерть» (выделено мной — Л. Б.). Пьесы Метерлинка — иллюстрация к этим размышлениям о Неизвестном. В «театре смерти» дело обходится «без дела, без мысли». Персонажи Метерлинка не способны к действию, они абсолютно беспомощны. Как кролик перед удавом, застыли они перед таинственным Неизвестным в томительном ожидании. Действие внешнее заменяется в «театре смерти» быстрой эволюцией внутреннего состояния персонажей, нарастанием беспокойства, тревоги и напряжения. Персонажи «театра смерти» — не характеры, не личности. Это безымянные, безликие статисты в драме, герой которого один — Неизвестное. Символист Метерлинк обожествил незнание, неизвестность. Все остановилось в «театре смерти»». (См.: Верхарн. Метерлинк. БВЛ. Том 142. "Худож. литература", 1972 г.)


Наша отечественная культура конца XIX — начала XX века не осталась в стороне от этого увлечения темой смерти. Деятели Серебряного века вовсю эксплуатировали эту тему. Резко возросло число самоубийств, террор стал почти обычным явлением русской жизни… В итоге — Первая мировая война и кровавая баня гражданской войны.

Ю. Н. Давыдов в книге “Этика любви и метафизика своеволия” подверг тщательному анализу этот феномен современной культуры, показал его истоки и всю его опасность. В главе с характерным названием “Метафизика ужаса” он пишет:


“Феномен страха нельзя считать ни локальным или периферийным, ни поверхностным или мимолетным явлением культуры... Об этом говорит уже простой факт глубокой укорененности в ней целой отрасли “духовного производства”, специализирующейся на извлечении “эстетического” и всякого иного эффекта из демонстрации ужасного и чудовищного”1.


Ю. Н. Давыдов убедительно показывает, что в нагнетании атмосферы страха повинны и философы, те, кто стремится “представить Смерть единственным абсолютом”, а “беспредельный Страх перед нею — истинно человеческим отношением к бытию”. Возник заколдованный круг: “”метафизика ужаса” ссылается на “ужасную жизнь”, последняя же снова отправляет нас к “метафизике ужаса””2.

Далее Ю. Н. Давыдов справедливо отмечает, что нормальные люди, не зараженные бациллами философии “бытия перед лицом смерти”, всегда относились к смерти как подчиненному моменту жизни, отодвигали ее с “авансцены жизни” в “сумрачный угол жизни, подальше от яркого солнечного света”. Он пишет:


“...сколь бы пронизывающей, гипнотизирующей, поражающей воображение любого смертного ни была время от времени навевающая его мысль о том, что ему — увы! — не дано жить вечно, здоровая духоподъемлющая культура всегда находила эффективные средства справиться с нею: ... сделать так, чтобы вездесущий персонаж с косой в костлявых суставах не выступал на авансцену человеческого сознания, не застил свет жизни.

С точки зрения такой культуры смерть неизменно представляла как хотя и неотъемлемый, непременный, но все же лишь подчиненный, служебный момент целостности универсума, выполняющий в нем специфически “технические” функции... Ни одна человеческая кончина не рассматривалась при этом как результат спонтанного произволения смерти, хотя это совсем не исключало у нее (то есть у ее олицетворения, рожденного наивной фантазией народа) и собственного рвения и азарта. На костлявой ноге смерти всегда угадывалась невидимая, но прочная цепь, которую держал некто, неизмеримо более могущественный и властный, чем она, всегда имевший возможность поставить эту кровожадную старуху на свое место — в сумрачный угол жизни, подальше от яркого солнечного света. Там и должна она была стоять в нетерпеливом ожидании, пока не исполнится срок, отведенный тому или иному конченому существу, — лишь после этого ей дозволялось прикоснуться к нему, дабы свершить неизбежное... И между прочим, как раз это ощущение “подконтрольности” смерти, сознание того, что действует она отнюдь не на свой страх и риск, а покорствуя высшей воле, сообщало ее облику некий оттенок приниженности...

Вполне понятно, что такой персонаж не мог глубоко и надолго завладеть человеческим интеллектом: напряженно ищущая мысль быстро “проскакивала” через него, обнаруживая за его спиной гораздо более мощные силы, от которых зависела сама “конечность” и “смертность” человека и которые, следовательно, обусловливали и саму смерть. Обнаружив за исполнительной инстанцией законодательную, мысль теряла интерес к первой и тем с большей настойчивостью взывала ко второй, ища у нее разгадку смерти. Так преодолевался страх перед неистовой смертью, превращаясь в проблему смысла жизни... Живые, растущие культуры добуржуазного прошлого, да и сама буржуазная культура, не ставили — не хотели и не могли ставить — вопрос о смертности и смерти человека иначе как в форме проблемы самой жизни — ее смысла и значения”1.


Ю.Н. Давыдов очень хорошо показывает также, что возведение смерти в абсолют стало возможным благодаря абсолютизации в человеке “вот этого”, принадлежащего только ему как индивиду, изолированному, противопоставленному другим людям, обществу в целом.


Чтобы смерть предстала, пишет он, “уже не как служанка высших сил, а как самовластная госпожа, как единственное абсолютное божество, — необходимо было весьма существенное, далеко идущее изменение миросозерцания, мироощущения и самой жизни людей. Для того чтобы индивид воспринимал смерть таким образом... чтобы смерть превратилась в его глазах в единственно достоверный Абсолют — негативный, в отличие от прежних позитивных абсолютов, “микрокосмос” конечного, неизбежно партикулярного существования индивида должен был не просто подняться на уровень “макрокосмоса” универсальной жизни, но и полностью заслонить его: тогда-то гибель этого “микрокосмоса” с необходимостью представала как поистине космическая катастрофа, перед лицом которой все утрачивает свой смысл.

Важнейшим, определяющим моментом такого мироощущения необходимо становилась не просто утрата веры в бога, но полная утрата веры в какие бы то ни было общезначимые идеалы и ценности вообще, в какие бы то ни было абсолюты... кроме Смерти, которая и занимала их место по принципу “свято место пусто не бывает”. Человек, взятый в качестве “вот этого” — конечного: частного, одностороннего и ограниченного индивида, — должен был осознавать себя единственным кумиром, своим собственным идеалом, своей высшей и последней ценностью. Себе, любимому, должен был он воскурять фимиам, приносить жертвы и петь восторженные религиозные песнопения — только при таком самоощущении и самосознании он мог прийти к устрашающему выводу о том, что над ним есть только одна высшая инстанция, одна абсолютная власть — власть Смерти. Вывод, ошарашивающий, тем более что он возник как столь же непредвиденный и неожиданный, сколь и закономерный и даже фатально необходимый, результат эгоистического самоутверждения и неизбежно вытекающего отсюда самообожествления...

Таким образом, факт человеческой “конечности”, с которым по-своему справлялась каждая из великих культур прошлого, выдвинулся на передний план. Смерть стала солировать на сцене человеческого сознания, привлекая напряженное внимание индивида, завораживая его рассудок, усыпляя нравственное чувство, парализуя волю...”1.


Другим результатом абсолютизации “вот этого” в человеке является разрыв связей с другими людьми, с обществом, т. е. уничтожение того, что продуцирует и обеспечивает реальное бессмертие человека.


“Человек этот, — пишет Ю.Н. Давыдов, — должен сознавать и чувствовать себя абсолютно одиноким в мире, он уже не может ощущать свои природно-социальные связи, свои душевные привязанности, свои духовно-культурные определения как нечто неотъемлемое от него, непосредственно достоверное, имеющее внутреннее отношение к подлинности и аутентичности его существования. Его кровно-родственные узы — отношение к родителям и дальним родственникам, его семейные привязанности — отношение к жене, детям, внукам, его душевно-духовные связи — отношение к друзьям, к своему поколению, к современникам вообще, наконец, его традиционно-культурные зависимости — отношение к более отдаленным предкам и потомкам, — все это утрачивает для него свое живое содержание, свое поистине одухотворяющее значение: формализуется, принимает форму чего-то совершенно необязательного, внешним образом навязанного, если не чуждого и враждебного...

Стоит ли повторять, что перед лицом смерти такой человек не может предположить, что его переживет нечто существенное, устойчивое, заслуживающее серьезного отношения. Все свое он унесет с собою в пустоту небытия, а то, что не было им самим, тождественным его “самости”, не представляется ему ни ценным, ни истинным, ни субстанциальным. Но тем более ужасающим будет сознание, с которым он встретит свою кончину: сознание того, что воистину “все кончено” — эти слова приобретают здесь совершенно буквальный смысл абсолютной катастрофы, метафизической аннигиляции бытия... Все те житейские страхи, волнения и тревоги, что сберег этот “метафизический” эгоист, боясь растратить свою индивидуальность на окружающих его солюдей, он слагает теперь к костлявым ступням последнего своего божества — своей смерти, принявшей в его глазах вид Абсолюта: конечной инстанции, через отношение к которой обретает смысл (вернее — бессмысленность, ибо это ведь негативный абсолют, все превращающий в буквальную противоположность) и человеческое существование, и сама жизнь”1.


Здесь нелишним будет упомянуть два имени, сослуживших своим духовным труположеством дурную службу философии. Это М. Хайдеггер и К. Ясперс.


Ироничный К. Поппер пишет о них: ”Хайдеггер изобретательно применяет гегелевскую теорию ничто к практической философии жизни, или “существования”. Жизнь, существование могут быть поняты только благодаря пониманию ничто. В своей книге “Что такое метафизика?” Хайдеггер говорит: “Исследованию подлежит только сущее и больше — ничто,... единственно сущее и сверх того — ничто”. Возможность исследования ничто (“Где нам искать Ничто?”) Как нам найти Ничто?”) обеспечивается тем фактом, что “мы знаем Ничто”; мы знаем его через страх: “Ужас приоткрывает Ничто”.

“Страх”, “страх ничто”, “ужас смерти” — таковы основные категории хайдеггеровской философии существования, т. е. такой жизни, истинным значением которой является “заброшенность в существование, направленное к смерти”. Человеческое существование следует интерпретировать как “железный штурм”: “определенное существование” человека является “самостью, страстно желающей свободно умереть... в полном самосознании и страхе”...

К. Ясперс декларирует свои нигилистические тенденции даже яснее (если это вообще возможно), чем М. Хайдеггер. Только когда вы сталкиваетесь с ничто, с аннигиляцией, учит Ясперс, вы оказываетесь способным испытать и оценить существование. Чтобы жить по существу, вы должны жить в состоянии кризиса. Чтобы распробовать жизнь, следует не только рисковать, но и терять! — опрометчиво доводит Ясперс историцистскую идею изменения и судьбы до ее наиболее мрачной крайности. Все вещи должны исчезнуть, все заканчивается поражением. Именно таким образом его лишенный иллюзий интеллект понимает настоящий историцистский закон развития. Столкнитесь с разрушением — и вы постигнете захватывающий пик вашей жизни! Мы в действительности живем только в “пограничных ситуациях”, на грани между существованием и ничто. Блаженство жизни всегда совпадает с окончанием ее разумности, особенно с крайними ситуациями жизни тела, прежде всего с телесной опасностью. Вы не можете распробовать жизнь, если не вкусите поражения. Наслаждайтесь собственным уничтожением!.

Можно назвать это философией игрока или гангстера. Нетрудно догадаться, что эта демоническая “религия страстей и страха, триумфатора и загнанного зверя” (О. Колнаи), этот действительно абсолютный нигилизм имеют немного почитателей. Это — вероисповедание группы утонченных интеллектуалов, отказавшихся от своего разума и вместе с ним и от своего человеческого достоинства”1.


Всё справедливо в оценках К. Поппера, кроме одного: что этот нигилизм имеет “немного почитателей”. Прошло несколько десятилетий с того времени, как Хайдеггер и Ясперс выступили со своими ядовитыми учениями, а их вольные или невольные “почитатели” множатся и множатся, и конца им пока не видно.

После известных событий 1985-1991 г.г., когда идеологические барьеры пали, и в России стало модным говорить-писать на тему смерти. В искусстве это стало каким-то наваждением. Российские кинематографисты в последние 10-12 лет ставили фильмы почти исключительно в жанре триллеров, боевиков, детективов...

Дело дошло до того, что и в рекламе мы начинаем видеть этот почерк мрачных экзистенциалистов. Так, реклама премьеры фильма «Марш-бросок» по 1-му телеканалу (с 17 февраля 2004 г.) предваряется следующей псевдофилософской сентенцией: «Чтобы знать вкус жизни, надо почувствовать дыхание смерти». Прямо «бытие перед лицом смерти»! Вот тебе Хайдеггер и Ясперс в рекламном исполнении. Оказывается, тот кто не почувствует дыхание смерти, не знает вкуса жизни. Жизнь сама по себе уже неинтересна, невкусна. Да здравствует балансирование на грани жизни и смерти! Ведь без этого балансирования ты не почувствуешь дыхание смерти, а, значит, не будешь знать вкуса жизни. Одно слово: негодяйская реклама.


Я хотел бы обратить внимание на эту вакханалию разрушения. В рекламе фильмов и в самих фильмах преобладают сцены, в которых стреляют, взрывают, совершаются бесчисленные аварии автомобилей, бьются стекла, рушатся здания и т. д. и т. п. В информационных программах телевидения и радио на первом месте в большинстве случаев сюжеты катастроф, террактов, аварий и т. п. разрушительных сцен.

Что-то похожее мы уже переживали. Люди время от времени бывают одержимы страстью к разрушению. Французский историк-медиевист Жак ле Гофф писал об исступленной силе разрушения, которая овладела людьми раннего Средневековья:


«Прежде чем постепенно возобновилось созидание, Западом надолго овладела исступленная сила разрушения. Средневековые западные люди — это отпрыски тех варваров, что подобны аланам в описании Аммиана Марцеллина: «То наслаждение, которое добродушные и миролюбивые люди получают от ученого досуга, они обретают в опасностях и войне. Высшим счастьем в их глазах является смерть на поле боя; умереть от старости или несчастного случая для них позорно и является признаком трусости, обвинение в которой страшно оскорбительно. Убийство человека — это проявление геройства, которому нет и достойной хвалы. Наиболее славным трофеем являются волосы скальпированного врага: ими украшают боевых коней. У них не найдешь ни храма, ни святилища, ни даже крытой соломой ниши для алтаря. Обнаженный меч по варварскому обычаю, вонзенный в землю, становится символом Марса, и они набожно поклоняются ему как верховному владыке тех земель, по которым проходят».

Страсть к разрушению прекрасно выражена хронистом VII в. Фредегаром в словах, вложенных в уста матери одного варварского короля, наставлявшей сына: «Если ты хочешь стать на путь подвига и прославить свое имя, разрушай все, что другие построили, уничтожай всех, кого победишь; ибо ты не можешь строить выше, чем делали твои предшественники, и нет подвига более прекрасного для обретения славного имени».» (Жак ле Гофф. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 24).


И в философии появились «специалисты»-танатологи. Сравнительно недавно в возрасте 42-х лет умер философ А. В. Демичев. Практически всю свою короткую жизнь он разрабатывал тему смерти. Он буквально положил ее на алтарь смерти (см. об этом выше, стр. 20).1

На Третьем Российском философском конгрессе в Ростове на Дону (сентябрь 2002 г.) можно было видеть это присутствие моды на смерть. Так, на секции «Философская антропология» тон дискуссии был задан выступлением профессора В. Д. Губина на тему «Смерть человека и предмет философской антропологии» (см. тезисы в 3-м томе материалов конгресса). Вот некоторые утверждения профессора: «Человек — постоянное умирание, исчезновение», «Человеческая жизнь — это всегда цепь неудач. По большому счету у нас ничего не получается», «Мы становимся живыми, когда умираем», «Большинство людей живет так, что в их существовании нет никакой необходимости». Комментарии, как говорится, излишни.


К сожалению, апология смерти в философии и культуре не так невинна; смыкаясь с антигуманизмом она подготавливает почву для развязывания авантюр, грозящих гибелью всему человечеству. В современном мире всё взаимосвязано и действия отдельных людей могут привести к неисчислимым бедствиям (например, ядерный терроризм). “Болтовня” философов по поводу бытия перед лицом смерти льет воду на мельницу опасных авантюристов, готовых пойти на риск уничтожения всего человечества, приучает людей к мысли о возможной гибели человечества.

^

О так называемом «праве на смерть»



Писатель и философ А. В. Кацура, выступая на итоговом заседании российских участников Всемирного философского конгресса в Стамбуле (август 2003 г.) сказал буквально следующее: «Некто из философов заявил о праве на смерть: «дайте мне право умереть»». И. В. Вишев справедливо возразил ему: «важнее право на жизнь, а на смерть мы и без права все обречены».

«Право на смерть», в самом деле, нелепое выражение. Жизнь тем и отличается от смерти, что она может прерваться в любой момент не по воле и желанию человека. Смерть же наступит рано или поздно в любом случае, хочет этого человек или нет. Право на что-то — это положительное понятие, означающее ту или иную форму свободы. «Право на смерть» такое же нелепое понятие, как и право на убийство, на насилие, право на преступление, право на аморальный поступок. Есть такие возможности или такие желания, которые выходят или находятся за пределами прав человека. Права человека ничего не значат без обязанностей. Ведь любое право одного человека не должно вступать в конфликт с правами другого человека. Право матери — желать своему ребенку жить, жить и жить. Она дала ему жизнь и, естественно, желает чтобы он в полной мере воспользовался этим даром жизни. Поэтому, долг подросшего ребенка, сознающего своею ответственность перед матерью, — жить и делать всё для того, чтобы не допустить своей преждевременной кончины. А уж о праве на смерть он и помыслить не должен, если, конечно, он хороший сын или хорошая дочь. Да, бывают случаи, когда человек жертвует своей жизнью, например, на войне. Однако, эти случаи — исключения, которые лишь подтверждают правило. Жертвы могут быть оправданы, если они ради жизни на Земле. В фильме «Чапаев» есть один характерный диалог мальчика с военным поваром: «Дядь, а дядь, за что люди на смерть идут? — За что?.. гм, ясно за что, за  ж-и-з-н-ь, каждому хорошей жизни хочется». Если люди идут на смерть, то не потому, что они решили воспользоваться своим «правом на смерть». Просто к этому их вынуждают обстоятельства, внутренние (например, невыносимые страдания) или внешние (например, участие в военных действиях).

———————

Вообще «право на смерть» — лукавое выражение. Что имеется в виду под смертью? Своя или чужая смерть? Если своя, то это право нужно именовать правом на самоубийство. Если чужая, то это право нужно именовать правом на убийство. Ясно, что никакого права на убийство у человека нет. Следовательно, о праве на смерть как общем праве, объединяющем и право на самоубийство, и право на убийство, говорить нельзя. То есть «право на смерть» — настолько неопределенное выражение, что оно может быть истолковано и как право на убийство и вообще как право на уничтожение жизни как таковой. Остается первое значение: право на самоубийство. Именно его обычно имеют в виду, когда говорят о праве на смерть. В последнее время такое «право» нередко связывают с понятием и феноменом эвтаназии (см. ниже, стр. 98). В моральном и гуманистическом смысле права на смерть нет и быть не может. В тех немногих случаях, когда человек жертвует своей жизнью во имя жизни других или когда он смертельно болен и из-за неимоверных страданий хочет уйти из жизни, речь на самом деле идет не об осуществлении права на самоубийство, а о вынужденном шаге, т. е. чем-то прямо противоположном осуществлению права. То или иное право человека — это возможность поступать определенным образом, допускаемая принятыми в данном обществе (или общепринятыми) нормами морали и права. Разве мораль и право разрешают самоубийство и убийство? Нет. Человек, конечно, может покончить жизнь самоубийством или убить кого-нибудь. Да, он имеет такую возможность. Но он не имеет права это делать. То есть мораль и право как таковые не разрешают человеку осуществлять такую возможность, осуждают стремление осуществить самоубийство или убийство. Могут спросить, а как быть со смертной казнью? Ведь получается, некоторые люди (судьи и палачи) имеют право кого-то убивать. Да, такое «право» есть, но это не вообще право на убийство, а весьма ограниченное «право» (регулируемое законом) принимать решение о смертной казни и исполнять это решение. Кстати, правильнее говорить не о праве некоторых людей на смертную казнь, а о печальной, тяжелой обязанности этих людей (судей и палачей) принимать решение о смертной казни конкретного человека и исполнять это решение. В современном обществе и эта весьма ограниченная возможность лишать жизни кого-то по приговору суда всё больше исключается из правовой практики государств. В передовых странах мира, как мы знаем, смертная казнь отменена. Это значит, что современные мораль и право выступают против допущения убийства по приговору суда, т. е. против права на убийство1.

Если проанализировать выражение «право на смерть» с точки зрения логики, то можно сказать, что те, кто употребляют это выражение как безотносительное (к себе, к другим), совершают логическую ошибку подмены понятий. Понятие убийства подменяется понятием смерти. А это принципиально разные понятия. Когда говорят о праве на что-то, то имеют в виду право делать что-то. Смерть — это не делание чего-то (по желанию, хотению), а результат каких-то объективных процессов (смертельной болезни, аварии, катастрофы, несчастного случая и т. п.) или действий человека, когда он пытается лишить себя жизни (самоубийство) или жизни других (убийство). Если уж рассуждать на тему о праве лишать кого-то жизни, то нужно говорить не о праве на смерть, а о праве на убийство (в частном случае, на самоубийство), т. е. о праве совершать действия, ведущие к смерти. Говорящие о праве на смерть вольно или невольно камуфлируют свое желание иметь право на убийство (самоубийство). Употребляя выражение «право на смерть» вместо более правильного, точного выражения «право на убийство (самоубийство)», они как бы делают более нейтральным, облагороженным и, соответственно, более приемлемым это право на убийство (самоубийство). «Право на смерть» — звучит красиво, патетично. А вот выражения «право на убийство» и «право на самоубийство» практически не употребляют, поскольку обнажают аморальную, бесчеловечную суть этих «прав». Вот и получается, что говорящие о «праве на смерть» обманывают себя и/или обманывают других.

Вспомним, что те, кто убивает (по приговору суда или по личным мотивам), стараются избегать слова «убийство». Говорят о смертной казни, о высшей мере наказания (в случае приговора) или о ликвидации, мокром деле, употребляют также выражения «убрать», «прикончить», «замочить» и т. п. О чем это говорит? Это говорит о том, что глубинная человеческая мораль осуждает любое покушение на жизнь, но поскольку в отдельных случаях такое покушение на жизнь имеет место (со стороны государственных органов или по личным мотивам), то пытаются успокоить свою совесть или не тревожить ее откровенным словом «убийство», а выбирают более нейтральные, менее эмоционально окрашенные слова типа «высшая мера наказания» или «прикончить», «замочить», «ликвидировать».

^

3.1.4. Философия убийства



Апология смерти в философии и культуре воспитывает некоторых людей с преступными наклонностями в духе философии убийства.

Первый пример. В феврале-марте 2003 г. по ТВС был показан двухсерийный документальный фильм о петербургской банде убийц, в основном студентов, которые убивали по двум мотивам: ницшеанским и чтобы иметь деньги. Руководителем этой банды был студент Сергей Репников. Этот студент начитался Ницше и был пропитан духом ницшеанства (он чувствовал себя сверхчеловеком, что он может, сильный, а другие, большинство — недочеловеки, мусор). Всё началось с просмотра им, Алексеем Дядькиным и Ксенией Ковалевой по видеомагнитофону фильма кинорежиссера Альфреда Хичкока1 «Веревка», в котором рассказывалось о том, как два друга задушили веревкой третьего, спрятали его в сундуке, но были разоблачены из-за того, что не догадались спрятать шляпу убитого. Во время просмотра развернулась дискуссия. Репников и Дядькин не обсуждали моральную сторону убийства, а обвинили этих двух друзей в глупости, в том, что они попались на ерунде. Репников вспомнил при этом Раскольникова из «Преступления и наказания» Достоевского, которого он тоже обвинил в слабости. У Репникова и Дядькина возникла мысль переплюнуть этих героев, сделать поступок, т. е. убить кого-нибудь и так, чтобы не попасться. Случай представился. Эта компания пришла на квартиру к знакомому Репникова студенту Плоткину. Репников обрушился с кулаками на Плоткина, когда тот напомнил ему о долге в 200 долларов. Дядькин ударил жертву специально изготовленной металлической дубинкой. Друзья заставили и Ковалеву поучаствовать в убийстве: она воткнула спицу в ухо несчастного. Чтобы замести свои следы, «компаньоны» ограбили квартиру Плоткина. Репников забрал большую сумму денег. На следующее убийство эти «друзья» пошли уже вполне осознанно, опьяненные своей безнаказанностью и желая еще поживиться. Присоединившийся к ним четвертый участник банды Семенов сказал, что у студента Пацкевича есть деньги и что этот студент — никчемный человек. В убийстве участвовали те же и Семенов. У Репникова и К˚ разгорелся «аппетит». Понадобились еще деньги. Примкнувший к ним пятый член банды Некривда сказал, что его приятель, курсант военного училища Степан Пасько копит деньги на машину и хранит в квартире 1000-у долларов. Курсант был убит аналогичным образом. Таким же образом по наводке Некривды был убит его одноклассник, бизнесмен Искандеров. У него бандиты нашли 10 тысяч долларов. И, наконец, они убили бизнесмена Алексея Скороделова, бывшего возлюбленного Ковалевой, по тем же мотивам. Ковалева не хотела этого убийства и вынуждена была скрываться от своих «компаньонов». Узнав об убийстве Скороделова, она явилась с повинной в милицию, так как опасалась за свою жизнь. Репников после второго убийства расхваливал Ковалеву за то, что она своя, знает Заратустру, «Волю к власти» и вообще всё знает. После ареста Репникова на его письменном столе обнаружили книгу Ницше с подчеркнутыми словами «Нет ничего истинного; всё позволено». Знаменательно, что во всех случаях убийства бандиты оставляли на месте преступления знак фашистской свастики. Ницше был кровью скрещен с Гитлером.

^ Второй пример. В Рязани судили двух серийных убийц — Чурасова и Шурманова. Эти убийцы жестоко расправлялись со своими жертвами, убивали их топором, молотком, удавкой, затем расчленяли трупы и сжигали в печи. Головы некоторых жертв путем обработки становились предметами домашнего обихода. Из черепа девушки Ани Половинкиной Чурасов сделал вазу и постоянно любовался ею, испытывал наслаждение от ее созерцания. Он же развил целую философию убийства. Для него "жизнь и смерть стояли на одной грани" (со слов следователя по его делу), т. е. были равнозначными категориями. Ему было интересно "познать" эту грань, лишая жизни кого-либо, созерцая и переживая этот переход от жизни к смерти. Благодаря убийствам Игорь Викторович Чурасов ощущал себя сверхчеловеком, который вершит суд над людьми, в частности, очищает общество от мусора, от ненужных людей. Иными словами, убийства давали ему ощущение власти над людьми. В этой чурасовской "философии убийства" легко увидеть ницшеанские мотивы1. И кончил Чурасов также, как Ф. Ницше — в психиатрической больнице.


Можно привести много подобных примеров. Когда в смерти видят смысл, когда признают ее равнозначной жизни или даже оценивают выше жизни2, то переход к философии убийства (или самоубийства) совершается легко и просто, а от философии убийства (самоубийства) один шаг к реальным убийству-самоубийству.

——————

В случае самоубийства поучительны такие два примера.

1. В древней Греции жил философ Гегесий (ок. 320-280). Он получил прозвище Пейситанатос, что означает «проповедник самоубийства» или «учитель смерти». Гегель писал:


«Гегезий последовательно держался принципа киренской школы. Это всеобщее выражено в афоризме, который он довольно часто повторял: “Нет полного счастья. Тело мучимо многообразными страданиями, и душа страдает вместе с ним; поэтому безразлично, выберем ли мы жизнь или смерть. Само по себе ничто ни приятно, ни неприятно”, т. е. всеобщность удалена из критерия приятного и неприятного; поэтому сам этот критерий сделался совершенно неопределенным; а раз он в самом себе не имеет никакой объективной определенности, то он превратился в пустое слово. Пред лицом всеобщего, фиксируемого таким образом, исчезает, как несущественное, сумма всех неопределенностей, единичность сознания, как таковая, и следовательно, исчезает вообще даже сама жизнь. “Редкость, новизна или пресыщение удовольствием вызывает у одних удовольствие, а у других неудовольствие. Бедность и богатство не имеют никакого значения в отношении приятного, ибо мы видим, что богачи имеют не больше радостей, чем бедные. Точно так же рабство и свобода, аристократическое и неаристократическое происхождение, известность и отсутствие известности безразличны в отношении приятного. Лишь для глупцов может поэтому иметь значение жизнь; мудрецу же безразлично жить или не жить”, и он, следовательно, независим. (…) [Diog. Laërt., II, 93 — 95.]. Всеобщность, вытекавшую для Гегезия из принципа свободы индивидуального сознания, он формулировал как отличающее мудреца состояние полного безразличия; это безразличие ко всему, представляющее собою отказ от всякой действительности, полнейший уход жизни в себя, является конечным выводом всех философских систем подобного рода. Легенда рассказывает, что царствовавший тогда Птолемей запретил Гегезию, жившему в Александрии, чтение лекций, потому что он вызывал во многих своих слушателях такое равнодушие к жизни, такое пресыщение ею, что они кончали самоубийством [Сiс., Tusc. Quaest., I, 34; Val. Max., VIII, 9]»1.


«По мнению Гегеция, — резюмирует Ю.В.Согомонов, — жить стоит лишь тогда, когда заранее известно, что сумма ожидаемых от жизни наслаждений будет превышать сумму приносимых ею страданий. Но стоит только заняться моральной арифметикой, как непредубежденный, по Гегецию, человек, немедленно придет к неутешительному выводу: фактически жизнь дает больше страданий, чем наслаждений. Простой расчет убеждает, как только баланс составлен, что жить не имеет смысла и необходимо, пока еще не поздно, уйти из жизни. Согласно преданию, рассказанному Цицероном, лекции Гегеция в Александрии были запрещены, так как способствовали частым самоубийствам.»2.

Диоген Лаэртский отмечал, что гегесианцы фактически стирали грань между жизнью и смертью. Для них, писал он, «предпочтительны как жизнь, так и смерть», «сама жизнь для человека неразумного угодна, а для разумного безразлична»3. В другом переводе последняя мысль Гегесия звучит резче: «Лишь для глупцов может поэтому иметь значение жизнь; мудрецу же безразлично жить или не жить» (см. выше цитату из Гегеля).

2. Пример с сыном К. Э. Циолковского Игнатием. Он был очень способным юношей, но начитался Шопенгауэра, Ницше, наслушался разговоров на модную тему о тепловой смерти вселенной и не выдержал давления этой умственной некрофилии — покончил с собой. Вот как передает трагедию жизни К. Э. Циолковского К. Алтайский:


«Старшая сестра Люба записывает в дневнике:

«Игнатий все мрачнее и задумчивей. Спросишь — не слышит».

Игнатий с отцом в калужском загородном парке. (…) Он уже не только понимающий собеседник отца, но и его оппонент.

«Родной мой! Какое это счастье спорить с тобой!» — думает Циолковский, но тут же пугается. Сознание сына леденит стужа пессимизма. Он все чаще и чаще с непонятным упорством цитирует Ницше и Шопенгауэра. Отец напоминает ему, что есть такие светлые умы, как Белинский, Чернышевский.

— Я согласен с Белинским, который говорил, что действительность открыла нам глаза, — подхватывает Игнатий. — Но для чего? Лучше бы она их закрыла…

Есть тема, которая не оставляет равнодушными ни отца, ни сына. Тема эта — тепловая смерть. В научных кругах тех лет на все лады говорили о тепловой смерти Вселенной. Шло боренье Света и Тьмы, Науки и Религии, Материализма и Идеализма. Это был беспощадный идейный бой. Сын говорил отцу.

— В природе идет невидимый глазу процесс рассеяния энергии. Солнце безвозвратно отдает свою энергию окружающей среде, энергия рассеивается, пропадает бесследно, в мироздании неслышными шагами шествует тепловая смерть. Солнце гаснет, а вместе с Солнцем и даже ранее его погаснет жизнь на всех планетах Солнечной системы. Тепловая смерть удел не только нашей,, но и других Галактик. Ты, отец, предлагаешь человечеству управляемый дирижабль, аэроплан, наконец, летательный прибор, способный прорваться в межпланетное пространство. Но ведь это не выход, не спасение. Даже реактивный прибор — назовем его ракетопланом, — о котором я читал в твоей пока еще не опубликованной работе, — это снаряд, способный летать от могилы к могиле. Лететь от обреченной на смерть Земли к приговоренной Венере, к осужденному на гибель Марсу. Это же бессмысленность! Мужественнее признать смерть единственной закономерностью Вселенной.

Циолковский слушает сына и не узнает его: неужели это его сын, жизнерадостный, умный, одаренный и отважный? Откуда в нем эта мрачная философия неизбежности всеобщего распада? Всего страшнее, что в цепи его рассуждений есть бесспорно верные звенья. Да, Солнце обречено на угасание, как до него угасли уже миллиарды солнц. Да, со смертью Солнца обречены на гибель и Земля, и Марс, и Венера. Да, когда-нибудь перестанет существовать Млечный Путь, эта гигантская чечевица из миллиардов солнц. Человеческое сознание подавлено картиной смерти: принципиально неважно, что мотылек живет один день, однолетнее растение — несколько месяцев, животное — годы, человек — десятилетие, а Солнце — миллиарды лет. Важно, что все имеет конец и концом является смерть. Впрочем, и самое время сторонники тепловой смерти берут под сомнение. Игнатий повторяет чужие слова, что время и пространство не имеют реального объективного существования. Являются не сутью вещей, а лишь нашим представлением. Значит, одна секунда и миллиард лет разнятся только в том, как мы их воспринимаем. И только смерть абсолютно реальна и безусловна.

Говоря это, Игнатий смотрит на отца выжидающе, словно надеется, что отец найдет серьезные, убедительные возражения. Ведь мудр и проницателен его отец.

Вот тут бы и заговорить полным голосом Циолковскому старшему, убедить сына, что он на ложном пути. Ведь если признать, что тепловая смерть абсолютный закон, тогда триллионы лет существующая Вселенная давным-давно погибла бы. Не вернее ли предположить, что во Вселенной идет никогда не прекращающийся грандиозный процесс: одни солнца остывают, гаснут, а другие в это же время возгораются. Во Вселенной идет вечная игра сил, одна энергия переходит в другую, и потому Вселенная вечно юна и цветуща.(…)

Циолковский не сомневается, что Игнатий незаурядный математик и естественник, гордость Московского университета, настоящий его наследник и преемник. Только как вернуть ему жизнерадостность, как вдохнуть в него оптимизм? Зашли недавно калужские друзья в Москве к Игнатию и услышали его сегодняшнее кредо: «Самое лучшее для человека — смерть!»

И еще услышали запах водки. Водка и пессимизм — это плохая примета (…)

Бессвязно, отрывочно передают молодые люди в студенческих тужурках зловещие подробности:

— Ходил из угла в угол мрачный, взъерошенный и вдруг сказал: «Ничто не может изменить опостылевшую жизнь».

— Ни танцы, ни театр, ни концерты не посещал. Отмахивался с невеселой улыбкой. Твердил: «Все это игра в прятки со смертью».

— Сидел на лавочке на бульваре. Падали мягкие хлопья снега. Побелела голова, плечи, а он не замечал. Говорил в раздумье: «Снег — забвение всего. Уход в Ничто. Все бело. Вся Вселенная в белом саване. Некоторые народы белый цвет считают траурным».

— Оставил ли предсмертную записку?

Нет. Впрочем, может быть, записка и была, но ее изъяло университетское начальство. Все-таки самоубийство — тень на университет. Отравился цианистым калием»1.

———————

Близка к философии самоубийства и философия терроризма. И самоубийца, и террорист в равной степени не дорожат жизнью. Разница лишь в том, что в сознании террориста совмещена психология убийцы и самоубийцы. На это указывал А. Камю. Восхищаясь эсерами периода первой русской революции за их готовность ценой собственной жизни воссоздать общество справедливости, он писал в «Бунтующем человеке»: «Эта сплоченная горстка людей, затерявшихся среди русской толпы, избрала себе ремесло палачей, к которому их ничто не предрасполагало. Они были воплощением парадокса, объединявшего в себе уважение к человеческой жизни и презрение к собственной жизни, доходившее до страсти к самопожертвованию. Дору Бриллиант вовсе не интересовали тонкости программы. В ее глазах террористическое движение оправдывалось прежде всего жертвой, которую приносят ему его участники... Каляев тоже готов был в любой миг пожертвовать жизнью. «Более того, он страстно желал этой жертвы». Во время подготовки к покушению на Плеве он предлагал броситься под копыта лошадей и погибнуть вместе с министром. А у Войнаровского стремление к самопожертвованию сочеталось с тягой к смерти. После ареста он писал родителям: «Сколько раз в юношестве мне приходило в голову лишить себя жизни...»»2

^

3.1.5. Человек не является чисто смертным существом



Итак, человек не является чисто смертным существом. Хотя он и знает, что когда-то умрет, он все же постоянно отодвигает эту мысль о смертности на задний план сознания и думает, в основном, о жизни, о том, что он делает и что собирается делать.

Отодвигая на задний план мысль о смерти, человек, естественно, выводит на авансцену сознания мысль о нескончаемом существовании, т. е. фактически о бессмертии. И это резонно. Ведь многое в жизни человек делает с расчетом на долговременное, неопределенно долгое существование самого себя и уж тем более плодов своей деятельности, того, что он породил, создал, порождает и создает (детей, материальные и духовные ценности). У С. Я. Маршака есть стихотворение, удивительно тонко передающее замечательную черту человека — его неиссякаемый жизненный оптимизм:

Все умирает на земле и на море

Но человек суровей осужден:

Он должен знать о смертном приговоре,

Подписанном, когда он был рожден.

Но, сознавая жизни быстротечность,

Он так живет — наперекор всему,

Как будто жить рассчитывает вечность

И этот мир принадлежит ему.

Рассмотрим такой вопрос. С точки зрения чистой смертности человеку должно быть все равно, когда он умрет: в 20, 50 или 80 лет, сейчас или когда-нибудь потом. В самом деле, для чисто конечного существования не имеет значения, когда это существование прекратится. Между тем человеку далеко не безразлично, когда он умрет: в 20, 50 или 80 лет. Существуют же такие выражения: “преждевременная смерть”, “безвременная кончина”, “ранняя смерть” и т. п. Они как раз и указывают на то, что смерть не является полновластной хозяйкой жизни, что ее наступление, как правило, нежелательно, что в определенный период жизни она вообще не должна “возникать”. Значит и с этой точки зрения человек не просто смертен.

Существуют еще выражения: “находиться на грани жизни и смерти, между жизнью и смертью”, “находиться на волосок от смерти” — это о человеке, который находится в смертельной опасности или, как еще говорят, на краю могилы. Эти выражения указывают на то, что между жизнью и смертью имеются промежуточные, переходные состояния, когда человек еще не умер, но уже практически и не жив. К таким переходным состояниям относятся, например, состояния клинической смерти, т. е. смерти, которую можно обратить, повернуть вспять (сама смерть носит необратимый характер; необратимость — ее сущностная черта). Так вот, благодаря тому, что существует это переходное состояние между жизнью и смертью, врачи имеют возможность спасти умирающего, вернуть его к жизни. Кстати, врачи нередко употребляют фразу “будет жить”. Она тоже указывает на наличие переходного состояния между жизнью и смертью.

Другого типа переходное состояние мы встречаем в рассказе Джека Лондона “Любовь к жизни”. В результате хронического недоедания и сильного физического истощения герой рассказа оказался настолько беспомощным, что его ждала неминуемая смерть, если бы не подоспевшая вовремя помощь людей.

Наличие промежуточных, переходных состояний между жизнью и смертью свидетельствует о том, что последние различны и даже противоположны друг другу и не только в смысле внутренних, но и внешних (разделенных во времени) противоположностей.

^

3.1.6. Жить значит умирать?



В подготовительных материалах к “Диалектике природы” можно найти такую фразу Ф. Энгельса: “жить значит умирать”. Ее подхватили некоторые философы и ученые, стали даже рассматривать как пример диалектической мудрости. Между тем, если разобраться объективно, то следует признать, что это высказывание Энгельса является неудачным, псевдодиалектическим по существу. Ведь смерть (умирание) в точном смысле слова есть конец, прекращение жизни многоклеточного организма. Ни о каком умирании организма в течение жизни, т. е. умирании отдельных тканей, органов, клеток, белков в этом организме говорить нельзя. Эти “ части” не являются самостоятельными живыми организмами. Говорят, правда об отмирании клеток. Но отмирание не есть умирание, смерть. Тем более нельзя говорить о распаде белков, как их смерти, умирании. Ведь белки не относятся к разряду живых систем; они всего лишь органические соединения, входящие в состав живых систем.

Умирание, смерть — это тотальный, всеохватывающий процесс разрушения многоклеточного организма, который относится к завершающему периоду его жизнедеятельности. Он происходит лишь при условии тотального разрушения клеток, распада белков. Как целое не сводится к части, так и смерть многоклеточного организма не сводится к отдельным распадам, разрушениям клеток, белков. Чтобы эти распады, разрушения вызвали смерть целого организма, нужно, чтобы они достигли в количественном и качественном отношении некоторого критического значения. А так распады, разрушения белков, клеток происходят с самого начала формирования многоклеточного организма. Они являются составной частью процесса диссимиляции. Энгельс имел в виду как раз эти распады, разрушения, когда говорил “жить значит умирать”. В сущности, он употребил слово “умирать” не в точном научном смысле, а в метафорическом, обозначив им любые процессы распада, разрушения, связанные с жизнедеятельностью организмов. И все же, употребляя слово “умирать” в метафорическом смысле, Энгельс не имел права приравнивать жизнь к смерти. Независимо от его субъективных намерений, от того, что он имел в виду, фраза “жить значит умирать” содержит, прямо скажем, ядовитый, гнилой смысл. С ее точки зрения мы — живые мертвецы и вся наша борьба против смерти, бессмысленна, так как сама жизнь есть смерть. Какая это, в сущности, насмешка над живой природой, живыми людьми, которые порой предпринимают героические усилия, чтобы одержать победу в борьбе со смертью! (Кстати, выражения “борьба за жизнь”, “борьба со смертью” ясно указывают на отношения противоборства, противостояния жизни и смерти. Формула “жить значит умирать” смазывает это противостояние жизни и смерти, как бы разрушает плотину, воздвигаемую жизнью против смерти).

У галлов в ходу была поговорка: “не умирай — пока живешь”. В этой поговорке выражено требование живых, здоровых людей — сопротивляться смерти до последнего вздоха. А что же мы видим в формуле “жить значит умирать”? Она, по существу, морально разоружает человека. Хирург, который делает операцию, чтобы спасти жизнь больному, вспомнив формулу, может подумать: — А зачем, собственно, я борюсь за жизнь этого больного? Ведь он все равно умрет, если не сегодня, так завтра. От смерти не уйдешь, как ни старайся. Жить значит умирать. Так пусть он (больной) умирает. Зачем я буду ему в этом препятствовать? Вот такие мысли могут быть навеяны энгельсовским тезисом.

Если бы герой рассказа Джека Лондона “Любовь к жизни” руководствовался этой философской сентенцией, то он наверняка бы в смертельно опасных обстоятельствах ослабил свою волю к жизни, а то и совсем потерял бы желание бороться со смертью.

Всем самоубийцам должна быть близка формула “жить значит умирать”. В ней они, наверное, нашли бы оправдание своему стремлению уйти из жизни.

В указанной формуле мы видим лишь псевдодиалектическую игру в отождествление, оборачивание противоположностей. Такой псевдодиалектикой можно доказать и оправдать все, что угодно.

Если мы посмотрим, в каком контексте возникла у Энгельса фраза “жить значит умирать”, то увидим, что она появилась в связи с обсуждением гегелевского тезиса о том, что смерть есть момент жизни, что последняя содержит в себе “зародыш смерти”. Точка зрения Гегеля, как видим, достаточно осторожна. И насколько прямолинейна фраза Энгельса “жить значит умирать”.

Далее, почему собственно мы акцентируем внимание на соотношении жизни и смерти?! Ведь для жизни как таковой рождение имеет, по меньшей мере, такое же значение как и смерть. Жизнь — как весы; рождение — одна чаша весов, смерть — другая. Рождение означает начало индивидуальной жизни, смерть — ее конец. Отсюда можно видеть, что диалектика жизни не сводится к диалектике существования и перехода в небытие (а именно эта “диалектика” присутствует в формуле “жить значит умирать”). Диалектика жизни на самом деле есть диалектика рождения, развития, существования и смерти. С таким же успехом, с каким мы говорим “жить значит умирать”, мы можем сказать “жить значит рождаться”. Диалектика перехода из небытия в бытие так же значима для жизни, как и диалектика перехода в небытие. А с точки зрения общей перспективы жизни (как планетарного или даже космического явления) первая диалектика важнее второй.

Мы так подробно остановились на формуле “жить значит умирать” потому, что в ее основе лежит мысль, которую часто озвучивают философы и писатели в разных вариантах. Одни — с драматическим пафосом, другие — как бы кокетничая. Выше мы приводили известное выражение “бытие перед лицом смерти”. Писатель Виктор Ерофеев как-то в программе НТВ “Намедни” (15.Х.1994) бросил фразу: “Главное, наверное, не жить, выживать, а стареть, умирать”. Что это? Глупая оговорка писателя или желание поразить воображение обывателя своим нонкорформизмом?

1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   32

Поиск по сайту:



База данных защищена авторским правом ©dogend.ru 2019
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Уроки, справочники, рефераты